Лорин Стайн: денди

Быть главным редактором высоколобого литературного журнала в эпоху энгри бердз — то еще удовольствие. Ты не зарабатываешь миллионы, не являешься частым гостем рейтинговых передач и, самое главное, не производишь популярный продукт. Тем не менее есть люди, которые с успехом находят себя на этом не самом благодарном поприще. Главный редактор одного из наиболее уважаемых в мире литературных журналов The Paris Review Лорин Стайн — из таких. Он занял свою нынешнюю должность в апреле 2010-го, став всего лишь третьим по счету редактором в журнале с почти шестидесятилетней историей. До этого Стайн работал в культовом американском издательстве Farrar, Straus and Giroux, где редактировал в том числе одного из ярчайших романистов нашего времени Джонатана Франзена, в частности — его последний на сегодня труд «Свобода». Лорин Стайн является носителем образа патентованного интеллектуала. Все в нем: от внешности до голоса и известной настороженности по отношению к гаджетам — работает на этот имидж. Цитируя героиню известного фильма, можно сказать, что у него такая безупречная репутация, что его уже давно пора скомпрометировать. Этим мы по мере сил и займемся. В интервью OFF | THE | RECORD Лорин Стайн рассказал о сложившемся у него стараниями Маши Гессен образе Путина, своем подростковом воровстве, а также об отсутствии в мире бога и справедливости.

Какие приложения установлены на вашем телефоне?

 

Никакие. Я не умею пользоваться чертовой штуковиной. Попытался разобраться с электронным календарем, но Сири, кажется, не понимает мой акцент; если же вбивать задачи руками, у меня все через одно место. Легче просто делать записи в мой нормальный настольный календарь New Yorker тем что называется ручка.

 

В интервью журналу Flaunt вы как-то сказали: «Сложно игнорировать смс, когда ты читаешь “Анну Каренину”. Даже если ты отдаешь себе отчет, что “Анна Каренина” принесет тебе гораздо больше пользы, чем любая смс, которую ты теоретически можешь получить». Вы считаете, что гаджеты, нацеленные на массового потребителя, влияют на его вкусы не лучшим образом? Или что в большинстве своем люди становятся тупее, а интеллектуальная стратификация — более выраженной?

 

Не знаю насчет тупее и более выраженной стратификации. Какой бы эффект все эти устройства ни оказывали на наш мозг, кажется, он более-менее демократичен. Образно говоря, мы все сидим на одной и той же дури. При этом все вспоминают с ностальгией о днях, когда, путешествуя, ты действительно мог вырваться из офиса. (Или от туда, откуда хотел бы вырваться.) И я не думаю, что это ложная ностальгия. Когда-то люди пользовались таксофонами и соблюдали договоренности о встречах, а ты мог управлять компанией или журналом, не чувствуя себя постоянно на привязи. Мы не соглашались на эти технологии, каковы бы ни были их преимущества, их нам навязали.


В нью-йоркском офисе издательства Simon and Schuster сисадмин получает $96 тысяч в год, а редактор — около $65 тысяч. Как так получилось, что даже в книгоиздательской компании работа редактора ценится столь низко?

 

Предполагаю, что люди получают больше удовольствия, редактируя тексты, чем администрируя системы, и готовы делать это за меньшие деньги.

 

Или, возможно, дело в том, что редакторов избыток, а сисадминов — нехватка?

 

Бесспорно.

 

Из вашего интервью журналу Fast Company (ноябрь 2012): «Мы не хотели, чтобы технологии определяли контент». Что вы имели в виду?

 

Несколько лет назад, когда перед нами встал вопрос разработки мобильного приложения, самым горячим словом было «мультимедийность». Ну, вы знаете, музыка, которая играет, пока ты читаешь, или видеосопровождение интервью. Но мы не сильны в такого рода вещах. И это не то, чем нам хотелось бы заниматься. Такие технологии могут превратиться в белых слонов, которых вам придется кормить.


В беседе с вашим журналом осенью 1990 года Марио Варгас Льоса сказал: «Я верю в то, что выбор писателя полностью посвятить себя своей работе является абсолютно принципиальным. Некоторые люди воспринимают писательство как своего рода дополнительное, декоративное занятие в жизни, посвященной другим вещам. Иногда даже — как способ обретения славы и могущества. Но в таком случае литература за себя отомстит. Она не позволит писать свободно, отважно, оригинально». Вы сами разделяете эту точку зрения?

 

Я не писатель, но да. Худшее, что может быть, когда ты читаешь художественную книгу, — это услышать в своей голове щелканье клавиш и понять, что автор хочет восхищения и славы.

 

В одной из своих колонок в The Paris Review вы сказали, что никогда не станете перечитывать Достоевского. Почему?

 

Мне не следовало говорить «никогда». Когда я дорос до того, чтобы читать Достоевского, он значил для меня все. Сейчас — меньше. То же самое я могу сказать о Генри Джеймсе, другом писателе, которого я когда-то читал с большим удовольствием, но больше не читаю. Думаю, что большинство из нас с возрастом становятся все более привередливыми, мы теряем терпение.

 

Почему, по-вашему, Достоевский и Толстой гораздо лучше известны в США, чем более искусные в плане языка Чехов или Гоголь?

 

Или Тургенев, я был уверен, что вы упомянете его после Чехова. В случае с Гоголем, я подозреваю, что это связано с проблемами перевода. У русских и американцев — это общее, наша крупная национальная литература начинается с писателя-комика. Как и Гоголь, Марк Твен обладает сверхъестественной силой, заставляющей нас смеяться. И эта сила зачастую не поддается переводу. Что касается Чехова, то о нем знает любой американец, которого интересуют рассказы или трагедия как литературная форма. Но в целом наше воображение подчинено роману, а Чехов как романист — фигура малозначимая.

 

Достоевский, будучи носителем и послом Русской души в ее наиболее анархичном и расщепленном состоянии, значил для наших родителей почти столько же, сколько для ваших. Что касается Толстого, то представляется странным измерять уровень его «искусности». С кем мы должны его сравнить, за исключением Пруста, Диккенса или Бога с его десятью заповедями? Он все еще определяет собой реализм. А вот почему мы не читаем больше Тургенева, я не знаю.


«Березовский придумал гениальную идею сделать президентом тюфяка»

Вы смотрели недавнюю экранизацию «Анны Карениной» с Кирой Найтли?

 

Да, я смотрел ее на Рождество с сестрой и зятем. Думаю, что из Мэтью Макфадьена получился отличный Стива. Моему зятю понравился Домналл Глисон в роли Левина, но он у меня ирландец. Джуд Лоу был хорош. Вронский показался мне форменной катастрофой. На протяжении фильма моя сестра делалась все более и более раздраженной. Как она объяснила впоследствии, она представляла, на какие ухищрения я пойду, чтобы оправдать игру Киры Найтли. (Мою сестру зовут Анна, так что у нее тут личный интерес.) В действительности, учитывая накладываемые сценарием ограничения и нелепую хореографию, я думаю, что она держала себя достойным образом. Хотя, сказать по правде, я бы с радостью провел два часа, просто наблюдая, как Кира намазывает маслом тост, а вот Каренину в ее исполнении я пока пересматривать не собираюсь.

 

Вы знаете кого-то из современных русских писателей?

 

Лично — нет. Если вы не считаете русскими тех, кто вырос здесь и пишет по-английски.

 

Кого из русских писателей вы недавно читали?

 

На прошлой неделе я читал «Москву-Петушки» [OFF | THE | RECORD: Венедикта Ерофеева], а сейчас потихоньку прогрызаюсь через «Это я, Эдичка» Лимонова. Прямо скажем, не свежак, я понимаю. В The Paris Review мы недавно опубликовали рассказ Петрушевской, чьи сказки я обожаю. В качестве редактора в Farrar, Straus and Giroux я заказал перевод «Дня опричника» (Сорокина переводить непросто). В том же качестве я мечтал о переиздании работ Довлатова, но этому не суждено было случиться. В прошлом году меня впечатлила биография Путина в исполнении Маши Гессен [OFF | THE | RECORD: The Man Without a Face: The Unlikely Rise of Vladimir Putin].

 

Но, как видите, вообще я не слежу за русской литературой так, как должен был бы. Например, я до сих пор не прочитал новые переводы Кирилла Медведева, хотя уже очень хочется.

 

Раз уж вы сами об этом заговорили: какой образ Путина вы вынесли из книги Гессен?

 

В Штатах мы привыкли думать о Путине как о бандите. Гессен дает понять, что он еще и изрядный жулик, а также невероятно бесцветный маленький человек. Пожалуй, наиболее захватывающие главы, по крайней мере — для меня, — это те, в которых рассказывается о совершеннейшем хаосе, сопровождавшем уход Ельцина из власти, когда Березовский придумал гениальную идею сделать президентом тюфяка. Это достойно Мела Брукса или Дэвида Линча.


Если бы вас попросили выбрать самую впечатляющую и мощную книжную концовку, что бы вы назвали?

 

Прямо самую? Хм, на последней странице «Транзита с Венеры» Ширли Хаззард читателя ждет нечто шокирующее. Или взять потрясающий прием Толстого в «Войне и мире», когда он заставляет тебя попрощаться со всеми этими замечательными людьми, не отдавая себе отчета в том, что ты с ними прощаешься. А потом раз — и роман кончается. Мне нравится, как Вирджиня Вульф повышает ставки перед последней главой в ее повести «На маяк». Что-то похожее Джонатан Франзен сделал в своей последней работе «Свобода». Некоторые читатели посчитали ее концовку китчеватой, я же плакал как ребенок.

 

Если еще повспоминать последние предложения, то в голову приходят «Мы думаем только о тебе» Джо Рэндольфа Акерли и «Чилийский ноктюрн» Роберто Боланьо, а также роман моего друга Ахила Шармы (Akhil Sharma), который я только что прочитал в рукописи, заканчивающийся так: «И тогда он понял, что у него проблема». Неплохо, правда?

 

Но, сказать по совести, я видел гораздо больше первых предложений, чем последних.

 

Умение писать грамотно — это необходимый атрибут хорошего писателя?

 

Видит бог, это не помешает.

 

В течение долгого времени мне это также казалось очевидным. Но в какой-то момент я прочитал биографию Габриэля Гарсия Маркеса, написанную Джеральдом Мартином. В ней говорится, что тот был не вполне грамотен и что его мать возвращала ему его же письма, исчерканные красной пастой, которой она исправляла ошибки. И тогда я задал себе вопрос: почему, собственно, я так уверен, что писатель должен быть грамотным? И, признаться, я не нашел убедительного ответа. Поможете?

 

Если ты не понимаешь, какое слово правильное, как ты поймешь, какое — идеальное? Конечно, литература бывает разной. Некоторые ее виды не зависят от образования или даже грамотности. Энди Уорхол был по-своему превосходным писателем, хоть и страдал дислексией и едва мог читать, не говоря уже о том, чтобы писать без ошибок. Он свои книги надиктовывал. Он чувствовал слова на слух. Я подозреваю, что Гарсия Маркес выносил уроки из писем, полученных от матери. В переводе «Сто лет одиночества» очень полагается на сложные грамматические конструкции. И, как мне кажется, то же можно сказать и об испаноязычном оригинале. 


«Самая дорогая вещь, которая у меня есть, — это мое пальто»

Нельзя сказать, что литературные журналы переживают сегодня Ренессанс. Какова бизнес-модель The Paris Review?

 

Мы некоммерческая организация. Большую часть выручки мы получаем от подписки, затем идут продажи в книжных магазинах и реклама. Мы также получаем деньги от издания наших антологий и разного рода побочных проектов. Все это вместе составляет примерно две третьих от поступающих к нам средств. Оставшаяся треть — это частные пожертвования.

 

Можете вспомнить случай, когда кто-нибудь пытался купить у вас публикацию?

 

(Смеется.) Нет!

 

Зачем вообще молодому автору, жаждущему признания, пытаться попасть в The Paris Review или похожее издание? Ведь можно, например, просто выложить текст в интернет: почти любой приличный блог сегодня способен похвастаться сравнимой аудиторией.

 

Это правда: у нашего собственного блога сегодня около 60 000 читателей в неделю — в три раза больше тиража печатной версии. Я полагаю, что вопрос в том, чьего именно признания ищет автор. И в какой компании он хотел бы его найти.

 

В какой мере вы отвечаете за финансовые показатели журнала?

 

Безусловно, это часть моей работы. К счастью, у нас в штате есть специальный финансовый человек, а в совете директоров присутствуют несколько банкиров и профессиональных инвесторов, перед которыми я отчитываюсь.

 

В интервью сайту The Rumpus (октябрь 2012) года вы сказали, что выдумали один из эпизодов своего интервью с Джонатаном Летемом. Вы полагаете, что это этично?

 

Ну, в соответствии с традициями The Paris Review Летем и я редактировали интервью вместе. Это значит, что мы вырезали дюжины страниц, заостряли фразы, добавляли какие-то вещи для усиления драматургии. Возможно, мы с вами займемся тем же самым в случае с нашим интервью. Это не противоречит моим принципам. В письме, написанном в 1952 году, Джордж Плимптон [OFF | THE | RECORD: редактор-основатель The Paris Review] описал своим родителям первое интервью для The Paris Review как «эссе о технике письма в форме диалога». И это определение по-прежнему верно.

 

Наши интервью — это совместная работа, в которой интервьюируемый должен открыто и ясно высказаться о собственном творчестве. Задача интервьюера при этом — поспособствовать процессу. Если для этого потребуется шестнадцать встреч, восемь черновиков и пять лет, значит, так тому и быть.


«Мы говорим о вымышленных людях и их вымышленных разговорах. Это все взрывает мозг»

Вы считаете нарушения копирайта серьезным преступлением?

 

Зависит от обстоятельств, вам не кажется?

 

Это я вас спрашиваю. С одной стороны, мне тяжело винить подростка из богом забытой российской глубинки, который нелегально скачивает из интернета «Свободу» Франзена (да-да, я специально выбрал этот пример), поскольку в его городе нет книжных магазинов, продающих подобную литературу или его родители не зарабатывают достаточно, чтобы приобрести ребенку книгу за пятьсот рублей. С другой стороны, воровство есть воровство…

 

Я сам, будучи тинейджером, воровал книги, причем совершенно аналоговым образом, так что вы не дождетесь, чтобы я тут первым бросил камень. Но это не значит, что от копирайта следует отказаться. Впрочем, как я уже сказал, я все никак не прочитаю Медведева, поэтому задайте мне этот вопрос еще раз через пару месяцев.

 

Как вы относитесь к деньгам?

 

Я отношусь к деньгам совершенно ужасно. С другой стороны, у меня их и не очень много. Самая дорогая вещь, которая у меня есть, — это мое пальто.

 

На каких иностранных языках вы говорите? Если бы вы могли мгновенно выучить любой, какой бы вы выбрали?

 

Я немного говорю по-французски. В принципе, это все, если не брать в расчет несколько слов на испанском. Я бы хотел говорить по-русски, по-испански или по-итальянски. Но, если смотреть на вещи реалистично, меня бы устроило просто совершенствование моего французского до уровня, который позволил бы мне поддержать разговор за ужином.

 

Если бы у вас была возможность решать родиться красивым или богатым, что бы вы выбрали?

 

Красивым!

 

У вас есть мечта (относительно реалистичная), про которую вы знаете, что она не сбудется?

 

Интересный вопрос. «Реалистичная мечта». Сначала я собирался сказать, что нет. Но на самом деле — есть, и много.

 

Вы верите в бога?

 

Нет.

 

Считаете ли вы, что у каждого человека есть какой-то талант?

 

Для этого я должен был бы верить в бога. Не думаю, что кто-то там наверху раздает деньги, красоту или талант сообразно какому-либо представлению о справедливости.

 

Вы отказались от идеи написать собственный роман окончательно и бесповоротно?

 

Чем больше я работаю редактором, тем больше убеждаюсь, что хорошие романисты радикально отличаются от вас или меня. Придумать несколько персонажей, заставить их говорить и думать, помнить кто и в какой момент может слышать кого, выстраивать сцены и связывать их впоследствии в главы, а главы — в книгу — это головокружительно сложно. Это все равно что написать симфонию или создать скульптуру как у Челлини. А я даже не могу рассказать анекдот или сказку на ночь. 


Какую именно «добавленную стоимость» вы привносите в текст, который редактируете? В качестве редактора журнала я как раз занимался тем, что избавлялся от нелогичностей, улучшал композицию, другими словами, был человеком, помнящим, кто и в какой момент может слышать кого, создающим из разрозненных сцен связный материал. 

 

О, я не привношу много добавленной стоимости. Я бы волновался, если бы привносил. Важно помнить, что мы не говорим об улучшении стиля, проверке фактов или структурировании журнальной статьи. Мы говорим о вымышленных людях и их вымышленных разговорах. Это все немного взрывает мозг.

 

Газета The Financial Times описывает ваш внешний вид следующим образом: «Он по-хипстерски строен и выглядит как денди; его джинсы закатаны по последней моде; на нем надета белая рубашка с фиолетовыми дырками для пуговиц, которую он носит щегольски расстегнутой на манер Бернара-Анри Леви». Какие ваши любимые бренды?

 

Моя слабость — это туфли Clarks. Приятель с Ямайки сказал как-то, что у них они считаются шиком. Я ношу их, потому что обувь на жесткой подошве странно смотрится с вельветовыми брюками. К тому же они дешевые. Другой мой друг Кирк Миллер из Miller’s Oath шьет мне костюмы. И я его очень рекомендую вашим читателям.  

 

Джон Джеримайя Салливан, южный редактор The Paris Review, сказал в одной из своих колонок, что образованные люди имеют обыкновение преувеличивать количество прочитанных ими книг минимум на две третьих. Это относится и к вам?

 

Подозреваю, Джон прав. Он почти всегда прав.

 

Кстати, что это за должность такая — «южный редактор» (Southern Editor)?

 

Я всегда полагал, что из Джона получился бы превосходный редактор The Paris Review. На самом деле, я рекомендовал его на должность, которую сейчас занимаю сам, и ни за что бы не стал на нее претендовать, если бы он высказал интерес. В течение последних пятидесяти с чем-то лет у The Paris Review был «парижский редактор», что тоже было совсем неплохо. Но дело в том, что Джон живет не в Париже, а на юге. Поэтому он, собственно, и «южный редактор». Мне показалось полезным иметь хорошего советчика, который обитал бы не в Нью-Йорке.

 

Понятно. А вы, к слову, так до сих пор и не прочитали «Ночь нежна»?

 

Нет, но зато я начинал ее столько раз! 

 

 

— Сергей Колесов, иллюстрация: Александра Ложникова. 2013